Последние объятия, ракетные залпы — и поезд ушёл в свой далёкий и трудный путь. Мы следили за ним, пока хватало глаз, а потом, молчаливые и торжественные, отправились на станцию.
— Золотые ребята, железные люди! — запуская тягач, растроганно говорил Тимофеич и вытирал мокрое лицо. — Хотите верьте, хотите нет, но, когда я прощался этими мошенниками и стилягами, из глаз посыпались вот такие слезы, как орех…
И еще из впечатлений последних дней.
Зная любовь корреспондентов ко всякого рода рекордам, мне за одно утро преподнесли их целых три.
Перечень открыли Борис Сергеев и Коля Фищев, запустив зонд на сорок три километра — рекорд Востока за все годы! Верный своему слову Сидоров «выставился» на бутылку коньяку, и аэрологов немедленно окружила весёлая толпа: каждый доказывал свою причастность к успеху.
— Я вас такой яичницей накормил, что за пятьдесят могли запустить! — подчёркивал свои заслуги Павел Смирнов.
— Пересолил ты свою яичницу! — «топил» конкурента Валерий Фисенко. — И тебя, Сашок, мы близко к коньяку не подпустим. Мы знаем, кто нам помогал!
— «Нам»? — поражался такой наглостью Саша Дергунов. — Я хоть погоду предсказал, а ты?
— Я?! — Валера плутовски пучил свои глаза и вздымал руки, призывая в свидетели всевышнего. — А кто сегодня утром дал Борису прикурить? Кто, я тебя спрашиваю?
Второй рекорд зафиксировал Саша Дергунов: поднялась пурга, какой летом на Востоке ещё не бывало. Но за это достижение коньяка не полагалось; более того, Фисенко не наскрёб лишь двух голосов, чтобы наградить «рекордсмена» нарядом вне очереди.
И третий, самый главный рекорд: впервые в такую пургу, при почти полном отсутствии видимости, на Востоке сели самолёты благодаря вводу в действие радиопеленгатора. Помню, что разгружали мы в тот день продукты: ящики с консервами, мясными полуфабрикатами, яйцами, вареньем и прочее. Из-за пурги открыли не подветренный транспортный люк, а противоположный — пассажирский, и мы, столпившись внизу, по очереди принимали сверху ящики. Когда подходила моя очередь, а шёл тяжёлый ящик, меня как бы случайно выталкивали в сторону, а когда спускалась какая-нибудь двухкилограммовая коробка, раздавался дружный рёв: «Где Санин?» Судя по тому, что веселее всех при этом скалил зубы Ельсиновский, легко было догадаться, что обструкцию устроил он. К сожалению, у меня так и не хватило времени отомстить ему как следует.
Арнаутов и Миклишанский хватались за головы: получили радиограмму от своего шефа-академика с требованием добыть и привезти снежные монолиты с глубины шести метров! Это на Востоке, где один метр выпилишь — семь потов прольёшь… Лишь Терехов воспринял приказ как философ.
— Шесть метров — не шестьдесят, — рассудил он. — За мной, кандидаты!
Для карьера геохимики выбрали снежную целину метрах в трехстах от станции и категорически запретили механикам-водителям приближаться на машинах к заповедному месту — науку устраивает лишь стерильно чистый снег. В первый же день работы Гена растянул руку, сильно страдал от боли, но остался верен себе: притащил якобы с карьера старую, разорванную дамскую перчатку и шумно демонстрировал свою «находку».
— Найдено на глубине двух метров! — вещал он. — Если учесть, что на Востоке выпадает в год лишь несколько сантиметров осадков, то ясно, что перчатка потеряна лет сто назад! Гера, почему молчит твоя рация? Беги, возвести миру: «Загадка станции Восток! Перчатка неизвестной дамы девятнадцатого века!»
Но зато у своего карьера геохимики теряли чувство юмора. Стоило невдалеке прогромыхать тягачу, как они выскакивали наверх и дружно грозили нарушителю кулаками. А что творилось, если посетитель осмеливался закурить или, страшно сказать, бросить окурок в районе карьера! Такой человек обзывался Геростратом, Савонаролой, лжеучёным, гусем лапчатым и позорным пятном, а в заключение выталкивался в шею подальше от священного научного объекта. А на ослепительно белые двухпудовые снежные монолиты геохимики старались не дышать. Они упаковывали драгоценный снег сначала в полиэтиленовые, а затем в бумажные мешки и надписывали: взят с такой-то глубины, там-то и тогда-то. Один мешок надписал я, внеся тем самым некоторый вклад в развитие геохимии. А что? Быть может, именно в моем мешке оказались космические частицы, которые позволят учёным ещё более успешно карабкаться по каменистым тропам науки.
В эти дни произошло событие, вызвавшее на станции всеобщий энтузиазм: Арнаутов решил остаться на год! В последнее время он мучительно колебался, вспоминая своего трехлетнего Вовочку и красавицу жену Олечку, день рождения которой мы отмечали всем коллективом, но капля долбит камень, и Гену уговорили. Сидоров срочно связался по радио с Гербовичем, получил «добро», и Гена вместе с добровольными помощниками сел писать заявление на имя своего академика. У меня сохранился первый вариант этого документа, отразивший легкомысленное настроение помощников:
«В связи с тем, что коллектив Востока не может обойтись без моих дежурств по камбузу, а также учитывая необходимость обыграть Ельсиновского в настольный теннис, считаю целесообразным оставить меня на зимовку. Кроме того, прошу установить в актовом зале института мой мраморный бюст. Целую. Арнаутов».
Гена разогнал помощников, написал заявление, отправил его и стал с волнением ждать ответа.
Увы, отказал академик, к общему сожалению восточников. Каких-то фондов, что ли, не хватило…
В последний день я нанёс ещё два визита. Утром магнитолог Владимир Николаевич Баранов, выполняя своё обещание, повёл меня в святая святых станции — магнитный павильон. Мы спустились в глубь Антарктиды по шестнадцати ступеням и оказались в тоннеле длиной в несколько десятков метров. Передвигаться по нему можно было лишь в полусогнутом состоянии, а длиннющий Баранов — тот вообще выполнял цирковой номер, изгибая до мыслимых пределов позвоночник.